А события того дня развивались стремительно. В 10.15, когда Бессонов затих на руках у санитаров, все тринадцать корпусов «Дурки» пришли в движение. Больных выводили во двор и гуськом переводили из корпуса в корпус, загружали на носилках в сантранспорт и увозили, из кабинетов выносили папки с документацией, часть которой исчезала в 13-м, часть оседала в куче на заднем дворе, где вскоре полыхнул костер. Водитель мусоровоза Пряслов пытался воспрепятствовать «пожарникам», поджегшим бумагу на мусорке, его послали куда подальше и попросили не вмешиваться. Он уехал на своём мусоровозе за пределы территории. В 13.30 к воротам подъехала БМП [42] с прапорщиком пехотинцем, нелепо торчащим из люка. После его перепалки с охраной колонна, шедшая следом за БМП, начала истошно сигналить. На шум сбежались. На все лады обсуждали вопрос: «Пришедшие к мирному медицинскому учреждению военные – за Горбачёва или за ГКЧП?» Потом кто-то из толпы полез на борт БМП с початой бутылкой коньяка и принялся увещевать прапорщика присягнуть Ельцину и не трогать «шизиков». Пьянчужку поддержали несколько голосов слева и справа, началась свалка, неизвестно, чем бы всё закончилось, но вдруг раздались крики «Пожар! Пожар!», и головы всех обратились в сторону клиники, над которой взвились клубы чёрного дыма, даже виднелись языки пламени. Забыв о военной колонне, все ринулись на территорию, но путь преградили вооружённые охранники. Началась стычка между напирающей толпой и охраной. Раздались выстрелы. Сбитая с толку милиция не отреагировала. В суматохе первого дня путча было вообще непонятно, на что реагировать. Кто стрелял? Куда стреляли? Пострадавших нет! Появились пожарные машины. Зеваки и охрана расступились. А на площади перед «Дуркой» начался стихийный митинг. Призывали развернуть колонну к обкому партии. Предлагали направить радиограмму в Форос, где арестован Президент СССР. Настаивали на необходимости воспользоваться присутствием военных и освободить томящихся в застенках советской психиатрии «узников, кого преступный коммунячий режим» боится судить открытым судом. Нестройный хор скандировал «Долой КПСС!». Начали сбор подписей за что-то. Прапорщик ошалело глазел по сторонам, поглаживая горделиво торчащий ствол пулемета. Он один знал, что грозное вооружение декорация – на борту ни одного патрона. Где-то пьяные голоса нестройно тянули «Чижика-пыжика». Пожарники продолжали тушение, несмотря на то, что выехали с полупустыми резервуарами. А корпус, где в мучениях гибли почти двести душ, запертых снаружи, догорал на их глазах. К вечеру все разошлись, оставив пустые бутылки и мусор. Воинская колонна, калеча берёзы на аллее, развернулась и убралась восвояси. Пожарные, залив водой пепелище и составив акт, тоже отбыли на базу в сопровождении милиции.
Телевизоры, чередуя музыку Чайковского с одними и теми же новостями, транслировали тот же дурдом, но в масштабах всей страны.
Феерию глупости из окна главного корпуса спокойно наблюдали холодные глаза за линзами очков, не выражая ничего, кроме равнодушия и собственного достоинства. Когда последние полупьяные люди покинули обезображенную Берёзовую аллею, он вошёл в кабинет, ещё хранивший запах прежнего обладателя, раскрыл шкаф с двумя халатами, слегка улыбнулся и произнес: «Sic transit Gloria mundi [43] !»
От трёх дней «путча» в душе недавнего выпускника консерватории, а ныне арт-директора молодёжного центра досуга, далекого от политики Григория Эдвардовича Берга остался след, едва ли не больший, чем от четырёх лет семейной жизни. В эти дни, забыв о жене и сыне, оставленных на курорте, он не мог найти себе места. Зачем-то нервничал, горячился. То присоединялся к «баррикадостроителям», то, раскрыв рот, слушал грассирующего оратора с выразительным косоглазием, сам внезапно начинал говорить, отчаянно жестикулируя, с незнакомым человеком в толпе, который почему-то увещевал остальных «не делать глупостей и расходиться по домам». Отчего-то Гриша уверился в том, что этого-то и нельзя делать. Дескать, как разойдёмся, они сразу придут. Кто такие «они», куда и зачем они должны придти, Берг точно сказать не мог. Но, охваченный общей истерикой революционного порыва, был уверен в своих словах. Происходящее смутно напоминало о пережитом в Афганистане. Вроде ничего общего, но странная связь войны «за речкой» и беспорядков «дома» улавливалась. Может, в том, что до сих пор ничего подобного в родной стране не происходило, не считая событий в Грузии и Прибалтике. Несколько лет со всех сторон неслось «мы ждём перемен!», и нате, вот они!
Консерваторские годы пролетели стремительно и беспорядочно. Гриша жалел теперь, что столько времени посвятил бесполезным дискуссиям в студенческом клубе, вместо того, чтобы осваивать дирижерскую и композиторскую технику в классах двух замечательных профессоров, куда счастливо попал. Но молодость и горячность делали своё дело, и он часами спорил с такими же, как он одержимыми горячими головами о судьбах русской музыки в новом веке, о необходимости реформы всей системы музыкального образования и воспитания, о вопиющей серости педагогов начального звена, об отсталости отечественного музыкознания и тому подобную чушь. У него находились поклонники и, что особенно важно, поклонницы, которые с лихорадочным блеском в глазах поддерживали его утопические предложения и помогали составлять бесчисленные петиции в учёный уовет ВУЗа, в разные методические советы, в газеты и журналы с целью привлечь к идеям «молодого новатора» как можно больше внимания. Иногда им это удавалось. Так в конце 4-го курса Григорий Берг выступил на телевидении, куда его пригласила бальзаковских лет миловидная дама из редакции художественного вещания, знакомство с которой состоялось на одном из стихийных митингов «В защиту культуры», организованного «какой-то НДПР». Даме понравился плакатик «Реформе культуры – да!» в руках молодого человека. Отправляясь на митинг, Гриша получил транспарант в комитете ВЛКСМ, отрядившем «побузить» группу консерваторцев. Когда дама узнала, что молодой человек будущий дирижёр, да ещё и «афганец», она объявила, что сделает из него «телегероя», и они обменялись координатами.