– Скажите, а я-то чем могу помочь?
Та вскинула на проректора полные изумления глаза, воскликнув:
– Как! Разве вы не заступитесь за одного из своих лучших выпускников? Или вы верите в эту оперативную галиматью?
– Нет, что вы! – замахал руками на неё Румянцев. – Но я верю в то, что истина всегда, в конце концов, восторжествует. Посудите сами, вмешайся я сейчас, ну, скажу что-нибудь устно, печатно, или, к примеру, разоблачу фальсификаторов в погонах, которым только бы поскорей галочку поставить о раскрытии преступления, они ещё озлятся. Сейчас они вашего сына обвиняют в соучастии, а захотят, и сделают из него организатора преступной группы. Зачем же с ними вот так?
– Как это сделают? – заморгала глазами Анна Владиславовна. Она не могла взять в толк, что времена скорой правды либо уже безвозвратно ушли в прошлое, либо ещё никак не наступили. Не сталкиваясь с милицией или прокуратурой, она судила об их работе по книжкам да по фильмам советских времён, где фантастический умница объективный и кристально честный следователь уличает любого жулика, побеждает в рукопашной схватке любого бандита.
– Игорь Васильевич! Но ведь не обязательно же кого-то обвинять, писать фельетоны и так далее! Можно просто позвонить по телефону. Вы такой человек… Вас так уважают. По телевизору показывают. Прислушаются к вашим словам, укажут, мол, неправильно следствие ведётся. Может же быть?
– Увы, уважаемая Анна Владиславовна! Не может такого быть в принципе. Программы, где меня показывают по телевизору, люди, вас интересующие, не смотрят никогда, я в их глазах не являюсь сколь-нибудь весомым человеком. Так что вряд ли чем смогу помочь вашему сыну. Лишь навредить. Держитесь. Сочувствую, но, как говорится, не всё в моих силах. Буду справляться о его делах, если позволите.
Так и ушла ни с чем. Румянцев, разумеется, ни о чём не справлялся. Ни через день, ни через неделю, ни через месяц. Никогда. Ещё большей ошибкой, чем обращаться к проректору консерватории, стал поход к Зильберту. Встречались у него дома. Анна Владиславовна в подробностях рассказала ему обо всём, как сама разумела. А в её видении выходило, что Гриша доверился другу, наверное, настоящему преступнику, ибо ведёт беспорядочный богемный образ жизни… Впрочем, она не может кого-либо осуждать за образ жизни, это личное дело каждого. Но в глазах следствия, всякий, чей образ жизни отличается от среднестатистического, является потенциальным подозреваемым… Ну, спрашивается, на кой чёрт Грише было убивать эту несчастную? Денег куры не клюют, квартира, семья, ребёнок, интересные творческие планы… И такая чистой воды уголовщина! Не любовницу же не поделили! Скорее друг друга порезали бы тогда, правда же? Моисей Аронович слушал, кивал, подливал чаёк, ахал и охал, и ни с того ни с сего заявил:
– Только вот об этом больше никому… Э-э-мэ, так сказать, с целью не навредить сыну. Ну, вы меня понимаете?
– Нет, – откровенно призналась Анна Владиславовна.
– Да чего ж тут непонятного! Гришеньку подставили, это ясно, это ясно… Э-э-мэ… Тот, кто подставил, наверное, хотел заграбастать мастерскую художника. Местечко-то лакомое. Там ещё когда-то блистательный Суркис работал. Да!.. Ну, это, так сказать, очевидный мотив. Э-э-мэ… Художника, так сказать, сажают, Шмулевичу условный срок… Да вы не волнуйтесь, не волнуйтесь, ради Бога! Больше ему ни за что не дадут! Он же не виноват…
У Анны Владиславовны голова пошла кругом. Как это понимать? Раз не виноват, значит, дадут не больше условного? Да за что же, в конце концов? Зильберт, положив пухлую ладошку женщине на плечо, продолжал шепелявить:
– Поймите, стоит вам… э-э-мэ… поделиться с кем-нибудь вашим подозрением о ревности между приятелями, как у них, – Зильберт воздел глаза к потолку, словно указывая, где находятся неведомые они, о которых речь, – появятся основания подозревать вашего сына в более страшных вещах. Так сказать, мотив… Не переживайте, я сделаю всё возможное, чтобы у Шмулевича был только год условно… Э-э-мэ… Он же талантливый человек, такой талантливый! У меня есть связи, есть хорошие адвокаты. Поможем.
Получалось, всяким разговором о постигшей сына беде с кем бы то ни было мать ему только вредила. После встречи с Зильбертом она признала собственное бессилие и решила отказаться от дальнейших попыток привлечь кого-нибудь влиятельного на защиту попавшего в беду сына. Воротясь домой, Анна Владиславовна почувствовала, что потухает. Как костёр, в котором догорела последняя деревяшка, и остались маленькие еле тлеющие угольки. На её глазах разрушалась Гришина семья. Черепки разбитого сосуда склеивать было, по-видимому, уже бесполезно. Настя, прихватив Борьку, съехала к родителям за день до того, как мужа выпустили под подписку о невыезде. Заказала машину, сама погрузила кой-какие вещи и была такова, слова не сказав свекрови. Когда, небритый и осунувшийся, с синяками под глазами, полными злобы и отчаяния, Гриша пришёл домой, он лишь бегло окинул взглядом пустой гардероб, не спросив, где жена, ребёнок. Молча ушёл к себе и до утра не выходил. Всю ночь в его комнате горела настольная лампа. Вообще после краткого пребывания в СИЗО он очень изменился. Во-первых, стал много курить. И раньше покуривал, но немного, всегда выходил на лестницу. Теперь частенько мать заставала его комнату прокуренной, а в пепельнице на столе было полпачки окурков. И это за какие-нибудь один вечер и ночь! Во-вторых, окончательно замкнулся. Любые попытки разговорить его напарывались на стену. Он не взрывался, как прежде бывало, не горячился. Просто молчал, а потом, прерывая расспросы или иные попытки «влезть в душу», говорил что-нибудь вроде: «ты бы лучше чайку поставила, мать», или «опять сегодня холодно», или «а спать-то уже хочется». Стал запирать комнату, уходя. Это уже ни в какие ворота не лезло! На робкое замечание матери, что в доме никогда ничего ни от кого не прятали, сухо отрезал: «Раньше». Что он там скрывал?