– Это-то при чём тут? Знаю, старый холостяк, тебе всяк женатик…
– Я твоими делами семейными не интересуюсь, старик. Тут меж нами рубикон, иже не перейдеши. Ты своё отгулял, я только нагуливаю. Ради какого рая ты от Царствия Божия на земле отрёкся? Я имею в виду мир неженатых мужчин. Ну, красивая, ну влюбился, ну ребёнка решили заделать. Хорошо! Но ты же не бюргер какой-нибудь, не лавочник. Гришаня, я-то знаю, сколько в тебе честолюбия и таланта! И где всё это? В нашем сволочном мире, любый братец мой, важно не то, кто ты есть, а то, с кем ты спишь. Думаешь, почему все эти комсомольские вожаки повязаны групповиками? А ты верный муж, и жену взял невесть откуда. Что она может дать твоей карьере? Из какой семьи? Либо уж оставаться, как я – вольным флюгером большого секса, либо выстилать прочные мостки. А ты – ни то, ни другое! Вляпался. И теперь единственное, как тебя могут использовать те, кто разбираются, с кем в койку прыгать, так это вот так. То есть как «сладкого». Помнишь персонаж у Ильфа и Петрова? Зицпредседатель Фунт – при Керенском сидел, при большевиках сидел? Тебя разыграли как пешку, хорошо, в тюрягу не упекли. А то и такой расклад могли сочинить… Эх, не разбираешься ты в людях, Гриша! И какого ляда тебя в горку несёт?
Дверь скрипнула, вошла Надя с продуктами.
– А вот и Крупская! Ладно, брось тоску-печаль. Пить-есть будем!
Пока пили-ели, Гриша делался всё мрачней. Надя, время от времени отпуская колкие реплики в его адрес, не могла растормошить. Володя, зная причину, хоть сам не старался его переключить, но и не мешал подруге. В какой-то момент уже изрядно посоловевший Гриша надумал сам выйти из своего состояния. Вскочил с места и давай дирижировать воображаемым оркестром, громко ревя раненным львом. В его рыке было не разобрать конкретное произведение, но угадывались спародированные тембры большого симфонического оркестра. А отчаянная жестикуляция в точности передавала характерные приёмы известных дирижёров. Когда, еле переведя дух, он повалился на «трахту» под Надин возглас «Браво, маэстро!», Володя увидел, что другу удалось превозмочь свой ступор, и сказал:
– Вот, что, болезный. Сегодня остаёшься с нами. Позвони маме и предупреди. Твои ведь на даче? Так что всё будет в порядке.
– А зачем это? – тяжко дыша, переспросил Гриша.
– Я буду писать твой портрет. А то что это такое! Друг ты мне или не друг! Я хочу запечатлеть своего друга для истории.
Володя и Надя перемигнулись, и девица с кошачьим взглядом протянула Грише телефонный аппарат на длинном проводе. Он взял трубку, набрал номер и, когда на том конце раздалось «Алло, я слушаю», стараясь говорить как можно спокойнее, произнёс:
– Мама, я у Туманова. Не волнуйся, я у него останусь. Не жди.
– Постарайся не напиваться, – только и сказала Анна Владиславовна, как Гриша, тяжело засопел в трубку:
– Ах, оставь ты, мама! Одно и то же. Можешь не тревожиться, я не сопьюсь. Я слишком честолюбив для этого!
Сидевшая рядом Надя прыснула, а Гриша медленно залился краской. Уже хотел было бросить трубку, как услышал:
– Тебе звонили по межгороду.
– Настя? У них всё в порядке?
– Нет, – чуть помявшись, сказала мать, – другой голос, – и, помявшись, добавила совсем тихо:
– Женский.
– Гм! – недоуменно промычал сын, – А что-нибудь передавали?
– Нет. Даже не представились. Но я почему-то беспокоюсь. В стране такое, а тебе звонят незнакомые люди. Да ещё по межгороду…
– Не знаю… Не знаю… Выкинь из головы… Ладно. Пока, мам! – оборвал разговор Гриша и положил трубку на рычаг.
Распорядок дня ИТК [44] общего режима не нарушился, но по лицам «краснопёрых» [45] можно было прочесть: «случилось страшное!». Впрочем, читать никто и не собирался. Сарафанное радио, эта русская национальная спецсвязь, работала на зоне чуть ли не исправнее, чем на воле, и уже к 11.00 19 августа все две тысячи заключенных знали в подробностях, что случилось, и ждали перемен.
Осужденный Бакланов по кличке Штопор невозмутимо срезал электрорубанком тонкую стружку с огромной суковатой доски, закрепленной на верстаке. Его морщинистое землистого цвета лицо давно потеряло свойство отражать реальный возраст, и лишь гнилые зубы свидетельствовали о том, что он далеко не молод. Квадратную голову Штопора покрывали редкие седые волосы ёжиком, а руки были исколоты узором, вполне отражая художественные наклонности его носителя и десятилетия его лагерной жизни.
– Штопор, – окликнул работающего плотный седой старик с синими мешками под глазами навыкате.
Бакланов выключил рубанок и неторопливо обернулся. На старике была такая же роба с номером, но поверх красовался затейливо расшитый женской рукой шарфик, обвивший короткую толстую шею.
– Это ты, Купец, – откликнулся Штопор и не торопясь двинулся к старику. Человек, которого на зоне звали Купец, был когда-то директором крупной торговой базы. В пору первых кооперативов, вкусив дурманящий аромат шальных денег, проворовался и оказался на скамье подсудимых. К блатным он не имел отношения, но, поскольку на воле у него остались мощные связи, его допустили в тесный круг воров в законе козырной «шестёркой». За кем-то сходить, что-то передать, объявить о решении сходняка, пойти ходоком к «гадиловке» [46] – словом, типичный «шустрила», и со всяким поручением он справлялся успешно. Все довольно быстро привыкли к его положению, никогда не вступали с ним в перепалки, зная, что всё, что он скажет, не его отсебятина, а воля пославших его авторитетов. Штопор в последнее время был в немилости. Ему до свободы оставалось ещё три года, это его третья ходка, и по всем понятиям, работать у верстака ему было «западло», но он, тем не менее, работал и с блатными почти не «базарил». Причина – странная дружба, которую он завёл с недавно переведённым в эту колонию осуждённым по кличке Монах. За тем числилась неприятная, по блатным понятиям, статья – кража иконы у старушки с недоказанным доведением её до смерти. Кроме того, он был рецидивистом; первый срок за злостное хулиганство с нанесением телесных повреждений и крупного материального ущерба отбыл на Урале. Травля, которой подвергся Монах в той колонии, куда его первоначально определили, послужила одним из поводов перевода. Так, по крайней мере, шепнули блатным «фраера», один из которых вроде бывал в той колонии, откуда прибыл Монах. Чтобы краснопёрые кого-то перебрасывали без особой нужды? Не иначе, либо ссученный [47] , либо вообще засланный, а по всему – личность мерзкая. Добавь к этому непонятно малый срок, вынесенный судом за повторное преступление – всего три года, и получишь не внушающую никакого доверия персону. Иными словами, и на новом месте Монах не жилец. Его шконка [48] была определена почти непосредственно у параши [49] , где место доходягам и самым подлым из «мужиков» [50] , а Штопор взял да и стал якшаться с этим уродом! Поначалу за ними следили, пытаясь уличить в педерастии. Должно же быть какое-то объяснение нелепой дружбе! Не уличили. Но Штопора «понизили», и он теперь трудился наравне с другими доходягами, мотавшими первый срок за глупые преступления борзой молодости. Среди молодняка он не пользовался большим уважением, но трогать его дозволялось только паханам.